110615.fb2
День вступал в свои права, утро ушло и увело с собой бледное солнце, скрытое прежде мраком смога. Возможно, было двенадцать, возможно, больше. Я стоял у подножия башни храма Святой Екатерины, не имея представления о том, как я тут очутился. Правда, Святой Штепан отсюда всего в нескольких шагах, но вот как именно я шел — то ли низом, по Липовой, то ли по улице Ке Карлову, то ли верхом, по Катержинской, я не знаю и по сей день. Я с удивлением глядел на белую звонницу, до середины четырехгранную, с середины восьмигранную, с длинным темным шпилем, так похожим на башни каролинских храмов Девы Марии на Слупи и Святого Аполлинария. С этими храмами Екатерину объединяет и судьба — во всех них какое-то время размещались государственные приюты. Когда надменный «просветитель» Иосиф II уничтожил во второй половине восемнадцатого века монастырь Святой Екатерины, заложенный набожным Карлом IV, на его территории разместилась военная школа. Молодые люди довели постройки до такого состояния, что спустя несколько лет они смогли пригодиться только для сумасшедшего дома. Подобно церковке на Слупи, храм Екатерины так же был приспособлен для нужд умалишенных, и лишь единожды в год его открывали для верующих. Те же пациенты, что в сервитском монастыре или рядом со Святым Аполлинарием. Сдается мне, в этом есть логика: там, где кончается религиозность, начинается безумие.
Bestia triumphans.[38] Никакой сумасшедший дом не осквернил готические святыни так, как гуситские отряды. Вышеградские храмы были до последнего камня растоптаны их дьявольскими копытами, от Святой Екатерины Нового Города осталась лишь башня. О гигантских размеров беседке в восточном стиле, прилепленной к ней Динценхофером[39] в восемнадцатом столетии и названной звонницей, я лучше упоминать не буду, точно так же, как и о несчастной церкви, полностью скрытой портиком с аркадой. Храм, которого не видно! Да уж, в этом барокко знало толк, в Праге есть несколько таких скрытых от глаз бедолаг!
И прелестной готической башне тоже пришлось несладко. В мае 1420 года церковь сожгли, но этого показалось мало. Когда женщины-таборитки прослышали про монашек отшельнического Ордена святого Августина, посвятивших себя Христу, они, словно стая бешеных собак, ворвались в храм, чтобы растерзать их. Редко бывает, чтобы Божья кара следовала незамедлительно, но тут случилось именно так — дикие бесчинства нарушили статику здания, и на двадцать семь гуситских фурий обрушилась стена храмового фасада. Сотоварищи поспешили им на помощь, но когда они увидели, что их шутовские шлемы и непрочные щиты легко пробиваются щебнем от рассылавшейся башни, то «Божии воины» оставили чашниц на произвол судьбы. Насилие — безусловно. Но вот сострадание? Жалость? Галантность? Гуситским ордам эти понятия были чужды. Идеалы Средневековья ничего для них не значили. Хам пришел в Европу — впервые со времен вторжения вандалов в Вечный город.
Был ранний вечер конца ноября; возле белой стены храма кто-то стоял. Темное чудище о двух головах раскачивалось за кустами боярышника в размеренном ритме запретной страсти. Я прыгнул к ближайшему стволу и сосчитал до десяти. Только потом я опустился на колено, как перед алтарем, и осторожно выглянул из-за дерева. Мужское и женское тела прижимались друг к другу, напоминая мечущуюся из стороны в сторону змею. На нем была черная старомодная шляпа, она была простоволосой брюнеткой. Я понял, кого именно застиг во время любовных игр в пустом парке. Мне нужно было незаметно исчезнуть. Но не сейчас. Движения этой пары были не такими, какими должны были бы быть… какими-то неестественными. Я опять выглянул, дабы превратиться в жалкого вуайериста.
И моему взору предстала удивительная любовная сцена. Мужчина был обращен ко мне правым боком, девушка — левым. Она сидела на его огромной ладони, закрывая ее задранной юбкой, и мужчина то поднимал, то опускал свою партнершу. Ее крепкие ноги мелькали в воздухе — вверх, вниз, вверх, вниз — а на лице читалась сосредоточенность человека, который жаждет наслаждения, но от которого оно ускользает. Лицо Гмюнда не выражало ничего, разве что безучастность. Он упражнялся с этим тяжелым женским телом, как ярмарочный силач с фальшивой гирей: большой вес девушки не мешал ему. Все тут было фальшивым. Под юбкой блеснула белая кожа. Девушка резко ударила мужчину головой в плечо, оба засмеялись, на секунду замешкались, а потом вновь вернулись к своему любовному упражнению. Потом она обхватила его за шею и уперлась в него ногами, она уже не раскачивалась на нем, а терлась о него низом живота. Я сгорал от желания досмотреть представление до конца, но одновременно меня жег стыд оттого, что я подглядываю. И стыд одержал победу. Я развернулся, на цыпочках направился к выходу из парка… и напоследок едва не взвизгнул от страха. За крайним деревом, росшим прямо возле калитки в стене, притаился маленький Приап, страж садов. Он ощерил в сладострастной ухмылке свои крысиные клыки, и его небесно-синие глазки заговорщицки подмигнули. Я промчался мимо него и выскочил наружу. Я мог бы поклясться, что штаны коротышки были расстегнуты.
Остановился я только на перекрестке возле Святого Штепана. Дождался зеленого сигнала светофора и поспешил на Галкову улицу. Когда я бежал мимо церкви, то заметил краешком глаза, что стена северного нефа испачкана надписью, которой там не было во время нашего прошлого визита сюда. Сине-белые буквы невнятно и злобно вопили во всю глотку, а Штепан хранил горделивое молчание униженных и оскорбленных.
На Галковой улице Загира не оказалось. Значит, он уехал — вместе с ним и фотоаппаратом исчезла и машина. А может, и не уехал, может, его кто-нибудь куда-нибудь увез и там убил.
Телефон-автомат отыскался только в подземном переходе возле площади. Когда я набирал номер, рука у меня дрожала. Аппарат на другом конце провода звонил, а я живо представлял себе Загира, который лежит с разбитой головой в подвале какого-нибудь заброшенного дома. И эта мысль крепла и превращалась в уверенность по мере того, как трубка издавала один длинный гудок за другим.
Какой мне страх внушает Рок? Какой пророк предскажет вещий, что за невиданные вещи увижу, перейдя порог?
Удивляться. Эта способность, признак наблюдательности у детей и детскости у взрослых, не покинет меня, судя по всему, даже на смертном одре — я стану удивляться, что мне вообще досталось какое-то ложе, что я давно не сгинул с лица земли вместе с жертвами ужасающего пражского заговора, историю которого я излагаю вам здесь, в своем странном узилище.
Загир был жив. Когда в четверг вечером мне позвонил Олеярж, я сразу подумал, что полковнику сообщили о его убийстве. Я осторожно спросил про инженера и узнал, что эти двое только что беседовали. Облегчение, которое я испытал, оказалось так велико, что мне пришлось сесть, ибо ноги у меня подкосились. Загир даже не пожаловался на меня. Олеярж всего лишь предлагал отложить нашу встречу. Я слушал долетавший из телефонной трубки его пронзительный, самоуверенный и при этом слегка озабоченный голос, привыкший отдавать приказы целой армии подчиненных, и мои фантазии о кровожадной натуре этого человека, по пятам преследуемого собственным прошлым, потихоньку тускнели. Неохотно признающий свои ошибки высокий чин с гниющими слуховыми проходами и рыльцем в пушку — это да. Но жестокий убийца? Бедолага, у которого выходит ушами собственная черная совесть — это слишком уж заметная фигура. Я поинтересовался, не удалось ли сыщикам узнать что-нибудь новое. О письмах с угрозами он поминать не стал. Сказал только, что безногое тело Ржегоржа все еще не найдено, но что теперь вдобавок надо отыскать двух подростков, которые со вторника не объявлялись дома. Я не выдержал и, засмеявшись, пожелал полицейским побыстрее вернуть их родителям. Почти дружеским тоном он ответил, что, к счастью, не все уголовные дела сочатся кровью, иногда достаточно общечешского розыска. Нашу встречу мы отложили на понедельник.
Меня опять ожидали три пустых дня, и я не знал, чем заняться. Мне казалось, что расследование двух убийств страшно затянулось, но потом я сказал себе, что так бывает с большинством серьезных дел, а свою нетерпеливость объяснил недостатком опыта. О том, что кто-то препятствует следствию, я старался не думать.
Телефон молчал вот уже второй день, госпожа Фридова куда-то ушла. После завтрака я вернулся в свою комнату, преисполненный готовности избавиться от засохшей виноградной лозы со склона над Ботичем. Однако, склонившись над цветочным горшком, я с удивлением увидел, что растение очнулось. Коричневый кривой стебелек ощетинился острыми белыми ростками размером с булавку. Поняв, что это не плесень, как показалось мне в первое мгновение, я бережно полил виноград отстоявшейся водой. Дел у меня не было, так что все утро я читал. После обеда я уже не знал, куда себя девать, а болтать с квартирной хозяйкой мне не хотелось. За окном показалось холодное зимнее солнце, которое я так люблю, и я решил отправиться на прогулку в окрестности Вышеграда — вдруг наткнусь на что-то такое, чего не заметила полиция.
Возле слупского храма я из окна трамвая заметил Люцию Нетршескову. Она переходила улицу, везя перед собой детскую коляску. На следующей остановке я вышел из вагона и нерешительно направился на Альбертов.
Когда я нагнал ее, ребенок спал. Я попросил разрешения немного их проводить. Она обрадовалась. Мы медленно шли вокруг церкви и бывшего монастырского сада; говорила в основном она. Я слушал и рассматривал ее профиль. Не очень длинные светлые волосы Люции отличались особенным серебристым оттенком. Мне подумалось, что она их красит, однако по всей длине они были одинаково сияющими — и рядом с прямым пробором тоже. На нежной коже, за исключением лба, не было морщин. Три горизонтальные складки, две нижние более глубокие, а верхняя еле заметная, появлялись у нее над глазами всякий раз, когда ее что-то интересовало, и во время нашего разговора они то прорезались, то — почти мгновенно — исчезали. Глаза у нее оказались не синие, как я думал тогда в полутемной комнате, а серые, но больше всего меня очаровывала их нежность, которая, как мне чудилось, относилась не только к ребенку. Все сказанное мною вызывало у нее неподдельный интерес, в этом можно было не сомневаться, потому что любое замечание тут же отражалось на ее челе. В присутствии Люции я совершенно успокоился, она придавала мне уверенности в себе.
Пока мы вместе шли по Альбертову, она сообщила, что в Праге у нее совсем нет друзей, в основном она сидит дома и не отваживается заходить далеко, даже когда гуляет с ребенком. Сегодня она впервые выбралась в эти места. Ей хотелось зайти в Ботанический сад, но тот оказался закрыт.
Младенец проснулся и поглядел на меня с недоверием. Заметив мать, он заулыбался беззубым ртом и замахал ручками. Люция вынула дочку из коляски вместе с теплым конвертом, в который та была завернута, и взяла на руки. Какое-то время коляску вез я, ощущение, которое я при этом испытывал, было непривычным и, надо сказать, весьма мучительным. Я попробовал посмотреть на себя со стороны, мне было интересно, могли ли меня принять за отца ребенка. И тут же в моем мозгу возникла кошмарная галлюцинация: отца из меня никак не получалось. Только ребенок. Так что я вспотевшими руками толкал перед собой самого себя.
Коляска показалась мне тяжелой и неуклюжей, я не мог с нею управляться. Присутствие малыша меня нервировало, я уже жалел, что окликнул Люцию. Чтобы поменять направление собственных мыслей, я заговорил о Новом Городе как о квартале, где я работал полицейским, о квартале, к которому привязался и который не отпускает меня до сих пор. Она внимательно слушала — либо же мне так казалось, и я завел речь о том, что меня по-настоящему мучило. Сегодняшние пражане, внушал я бедняжке Люции, живут на развалинах, на свалке за швейковским задним двором, и мне известен, добавил я с горькой усмешкой, один уголок Нового Города, который именуется «На Зборженце» («На Руинах») — именно так и должна была бы называться вся нынешняя Прага. Окрестности Альбертова я люблю потому, что в прошлом дома тут стояли далеко друг от друга, да еще и сейчас эти места пропитаны первоначальной, нынче уже почти исчезнувшей атмосферой древнего города.
Меня прервал ребенок, который непонятно почему раскричался. Наверное, его что-то испугало, так как он жался к матери, устремив взгляд больших глаз на голубоватый фасад Главовского института. Я повернул голову и замер, пораженный. Из большого окна на последнем этаже закругленного северного крыла здания на меня смотрело женское лицо. Оно принадлежало Розете — но Розете иной, не той, которую я знал. И все-таки это была она. Я видел ее фигуру выше пояса. Тело закрывало темное одеяние с каким-то серебряным кружком на груди. Узкое белое лицо, обрамленное капюшоном, утратило свою привычную округлость, щеки ввалились и одновременно будто обвисли — то ли от усталости, то ли от болезни, а нос как-то вытянулся и заострился. Губы были сжаты, так что их было почти не разглядеть, зато всю верхнюю половину лица занимали миндалевидные глаза, черные и тусклые, без блеска. Женщина стояла неподвижно, напоминая статую какой-то суровой греческой богини, которую неведомый шутник решил продемонстрировать мне в качестве карикатуры на Розету. Так вот что напугало ребенка!
Я оглянулся, но Люция уже ушла. Набравшись храбрости, я пересек мостовую. Снова посмотрел на окно и инстинктивно сжался — такой злобой веяло от окаменевшей Розеты. Мне показалось, что манекен повернули, чтобы он мог следить за каждым моим шагом. Эта мысль наполнила меня негодованием, я отбросил осторожность, пробежал через газон и подъездную дорожку и очутился перед высокими дверями. Они были закрыты, но стоило мне нажать на латунную ручку, как приотворилась щель, в которую можно было проскользнуть. Справа я увидел что-то вроде вахты, но там никого не оказалось. Я оглядел вестибюль.
Идеи функционализма — этого пагубного изобретения двадцатого века — которые вот уже десятки лет подавляют индивидуальность человека и его среду обитания, не обрели в здании института своего окончательного воплощения. В этом архитектурном сооружении был достигнут идеальный компромисс между целесообразностью и красотой: да, именно здесь функционализму и надлежало остановиться. Я часто прогуливался вокруг Главовского института, и всякий раз мой взор отдыхал на дугообразном цоколе этого здания, его голубом оштукатуренном фасаде в стиле неоклассицизма, больших высоких окнах и прелестных в своей ненужности, дышащих жизнью полукружьях на причудливых сандриках[40] под плоской крышей. Я убежден, что это и есть та красота, которая превращает дом в истинное прибежище человека; любой барсук роет себе нору, исходя из целесообразности, ему не важно, что это всего лишь дыра в земле. Да, конечно, такое жилище функционально, но разве должен архитектор в своей работе руководствоваться принципами барсучьей норы?
Дорическая колоннада, поддерживающая потолок, безлюдна. Посередине шумит фонтан, а за ним устремляется наверх монументальная, с каменными перилами, лестница о трех крыльях. Блестящий пол украшен разноцветными мозаиками, переливающимися в приглушенном свете тяжелых металлических ламп. Надо же, значит, в двадцатом веке тоже удавалось создавать Красоту. Я стою перед ней, замерев. Тишину, царящую вокруг, нарушает лишь биение моего пульса — точно грохочут крохотные барабанные палочки.
Я поднимаюсь по лестнице, сворачиваю влево, вправо и заглядываю в обширную аудиторию. Пол здесь уходит вниз на удивление круто, так что кафедра перед доской теряется в глубине под каскадом дубовых скамей с латунными поручнями. И ни души. Уже закрывая дверь, я замечаю на доске несколько букв, выведенных красным мелом. С такой высоты мне не удается разобрать надпись, и я спускаюсь на несколько рядов, чтобы разглядеть слова. «Анат. № 3» — вот что написано на доске. «Анат.» означает «анатомичка»?
Анатомических залов тут целых пять, и располагаются они в застекленных нишах, обращенных в сторону склона, что между Ветровским и Карловским холмами. Во время своих прогулок я не однажды сходил с тротуара и продирался через кусты на травянистый косогор, чтобы полюбопытствовать, что же за удивительные операции проводятся в этих обителях смерти. Но тяжелые шторы, ниспадавшие с потолка до пола, всегда оказывались задернутыми. Сбоку от здания сооружены стойла для подопытных животных. Однажды морозным днем оттуда доносился такой визг, что у меня кровь стыла в жилах. Его было слышно даже наверху у самого Аполлинария. Я представлял себе ученых в белых халатах, которые длинными скальпелями разделывают свинью, чтобы зажарить ее потом на вертеле над газовыми горелками. Забой свиней на территории Академии наук.
Какое-то время я потратил, отыскивая боковой коридор, ведущий к анатомичкам. По дороге мне встретился один-единственный человек — мужчина в белом халате, пузатый, небритый, с черными усами и в очках в золотой оправе. Я его уже точно где-то видел… но вот где? Он не обратил на меня внимания, он торопился куда-то, этот ученый муж, погруженный в свои мысли. За дверью слева раздался негромкий женский смех, но смеялась не Розета. Я подошел к третьей двери справа, белой и блестящей, с маленькой черной цифрой «3» на уровне глаз. Постучал, поначалу робко. За дверью было тихо. Ручка оказалась липкая, она охотно подалась вниз, и я вошел.
Помещение по направлению от двери к окну расширялось и на первый взгляд нарушало все законы перспективы. Оно напоминало белый, застекленный в головах гроб. Я вступил в его изножье. Тяжелые оконные занавеси были раздвинуты. Посередине комнаты стоял прозекторский стол неправильной формы: от крышки его в нескольких местах словно откусили по большому куску. Я догадался, что такая форма облегчала доступ к объекту вскрытия.
На столе в сиянии хирургических ламп лежал конь. Маленький, неподвижный, гнедой. Я видел его спину, левый бок, вытянутую шею и часть головы. Глаз был открыт и блестел, хотя и выглядел незрячим. Копыта скрывала повязка из грубой ткани; тем не менее можно было понять, что они какие-то странные, заостренные. Я превозмог страх и заставил себя подойти поближе. В боку, который то судорожно вздымался, то опадал, зияла длинная чистая рана, нанесенная скальпелем; края ее слегка расходились. Я увидел розовое мясо, и желтоватый жир, и немного почерневшей крови. Сделав еще один шаг, в ярком свете разглядел всю голову целиком, а также и то, что росло прямо посреди лба: длинный витой рог. Протянув руку, я кончиками пальцев пощупал шероховатую поверхность, такую же горячую, как и живое, пышущее жаром тело. Разве единороги не обязательно должны быть белого цвета?
А потом случилось это. Стекло в окне затрещало и лопнуло, и то, что его пробило, ударилось об пол передо мной и отлетело в угол. Я, прощаясь с жизнью, отпрыгнул за прозекторский стол в уверенности, что в меня стреляют; добраться до двери я не мог. Через разбитое окно повеяло холодом. Значит, это был скорее камень, чем пуля. Я выглянул из своего укрытия и попытался определить, откуда его бросили. За окном возвышалась серая стена, удерживающая склон, над ней чернел кустарник. Ветки раскачивались на ветру, никакая бегущая фигура их не тревожила.
На коленях я переполз к умывальнику, под которым лежал камень, и поднес его к свету. Однако прежде глаз его узнала моя рука. Шесть равных граней, гладкая, слегка зернистая поверхность, зеленые прожилки. Булыжник — предостережение улиц.
Вы спрашиваете, что все это означало, но я не могу ответить вам прямо сейчас и уж тем более с полной откровенностью. Вы подозреваете, что иногда я намеренно скрываю от вас правду. Возможно, доля истины в этом и есть, но поверьте, что, заставляя вас теряться в догадках, я просто хочу, чтобы вы, подобно мне, двигались вперед ощупью: вы должны чувствовать тот же страх, те же ужас и неуверенность, что и я. Это необходимо для постижения истины. Я постиг ее, и если вы стремитесь к тому же, идите в лабиринте слов по моим следам.
Здание института я покинул столь же незаметно, как и вошел в него. Вернувшись к храму, я заметил на скамейке Люцию. Одной рукой она качала коляску, а в другой держала раскрытую книгу. Я был уверен, что она ждет меня.
Я уже успокоился. Подошел к ней и спросил, что она читает.
Она подняла на меня свои красивые серые глаза и сказала, что готический роман. А потом поинтересовалась, где я так долго пропадал. Я солгал, что зашел в институт к приятелю. Люция встала и одернула юбку. Прежде чем мы двинулись по улице, я покосился на обложку ее книги. Это оказался «Замок Отранто» англичанина Горация Уолпола, жуткая история, написанная в восемнадцатом веке и, судя по закладке, уже почти дочитанная.
— Какое совпадение! — вырвалось у меня. — Я тоже читал это совсем недавно. Тебе нравится?
— Начало очень понравилось, но дальше пошли сплошные глупости. Надеюсь, что в конце все эти тайны разъяснятся.
— Приготовься к разочарованию. Мне-то «Замок Отранто» нравится именно своей фантастичностью, логика тут не слишком важна. Ты знаешь Клару Рив?
— Нет.
— Она была горячей поклонницей Горация Уолпола. Однако ее раздражало в нем то же, что и тебя: все эти загадочные вздохи, таинственные явления, фигуры, сходящие с картин, бренчание цепей в темницах под замком. Уолпол говорит об этом как о реальности, ни на минуту не сомневаясь, что именно так все и было, и читателю остается только верить ему — или же выбросить книгу в мусорную корзину. Рив избрала третий путь. В вариации на тему «Замка Отранто», романе «Старый английский барон», она тоже не экономит на тайнах, но — в духе просветителей — быстренько подыскивает им разумное объяснение. Каждое загадочное явление, каждое леденящее кровь событие обязательно оказывается растолковано.
— И что, хорошо это у нее получилось?
— Судя по успеху у читателей, да, но скажи — неужели в детстве тебе нравились сказки для рассудительных детей? Уолпол был романтиком с изумительным анархическим вкусом к асимметрии. По его роману бродишь, как по ярмарочной пещере ужасов, и смеешься — но лишь до тех пор, пока из темноты не вылетит стрела страха и не вонзится тебе в затылок. Там она застрянет навсегда. Рив же ничего подобного не допускала, потому что слишком уважала правила и порядок. Хаос, которым наслаждался ее предшественник, попросту пугал ее.
— Значит, она была трусливее его?
— Можно и так сказать. Ведь порядок — это следствие страха перед непорядком.
— А у тебя, как я погляжу, этого страха нет вовсе. Тебе ведь больше нравится Уолпол, правда?
— Конечно, хотя это и трудно. Сегодняшний читатель хохочет над его кошмарами — чего стоит хотя бы история о статуе убитого герцога Альфонса Доброго, у которой вдруг идет носом кровь. Действительно чушь какая-то — статуя, которой нужен носовой платок. Однако это совсем не значит, что над другими страницами книги у тебя вдруг не зашевелятся от ужаса волосы.
— Согласна. А какое место в «Замке Отранто» тебе показалось самым жутким?
— Мучения невинных.
— Мне тоже! Из-за мучений невинных я не смотрю телевизор и не читаю газеты.
— Великанский шлем с черным плюмажем, который ни с того ни с сего падает прямо с неба на дворцовый двор, убивает не демонического Манфреда, единственного, кто и впрямь этого бы заслуживал, а его сына Конрада, болезненного юношу, вынужденного расплачиваться за грехи своего отца. А Манфред? Он не только пережил всех, но еще и в припадке беспричинного гнева убил собственную дочь Матильду, самую симпатичную героиню романа.
— Благодарю покорно! Теперь мне и дочитывать не надо, я и так все от тебя узнала. Но ты же не ухватил самой сути! Разумеется, Манфред наказан: всю жизнь, до последнего часа, его будет мучить совесть.