110615.fb2
— Вернее сказать — шантажировал, — прозвучало с подоконника.
Прунслик по-прежнему прикидывался спящим, однако ушки держал на макушке.
— Имя не называлось, но мы поняли, кто это.
— Кто это был, — поправил его Прунслик.
Кажется, я начинал догадываться.
— Вы еще не сообразили? Это был архитектор, долгие годы проработавший в проектном институте и занимавшийся проблемами городской застройки.
— Тот самый, кого убили нынче ночью. Погодите-ка… Так это Барнабаш?
— Да нет же… Это Ржегорж.
— И вы думаете… Полковник, может, и способен на это, но почему он выбрал такой жестокий и странный путь? Это не отвечает его натуре.
Внезапно мне стало понятно, что ночной кошмар пражских архитекторов — это сам начальник полиции, шантажист, которому все про всех известно и который, если ему отказываются платить, во избежание скандальной огласки убивает непокорного, а труп выставляет на всеобщее обозрение для устрашения прочих.
Нет, наверное, было иначе. Ржегорж и Пенделманова знали кое-что об Олеярже, и он им навсегда заткнул рты. А может, у него есть пособник, какой-нибудь Юнек, хладнокровный садист, прикрывающий свои жуткие наклонности полицейским мундиром.
Я не удержался и выпалил:
— Это Олеярж! Пенделманова на его совести! Он выманил ее из квартиры, пока я спал, задушил и повесил под Нусельским мостом.
Такого удивления на лице Гмюнда мне еще видеть не приходилось. Он посмотрел на Прунслика, который недоверчиво уставился на меня, а потом сказал скептически:
— Но разве полицейские не пришли к выводу, что мотив был политический? Месть за несправедливость, учиненную кому-то покойным Пенделманом?
— Это ложный след, — не сдавался я. — Пенделманова работала в учреждении при муниципалитете. Может, они там тоже занимались проектированием городской застройки? Она же была дипломированным инженером. Что, если она брала взятки за разрешение строить там, где нельзя, а Олеярж узнал об этом — с помощью таких же методов, какими пользуется теперь господин Прунслик?
Они снова переглянулись, но я и не думал останавливаться:
— Охрану Пенделмановой он нарочно поручил именно мне, он же понимал, что я для этого не гожусь.
Теперь ясно, почему он так быстро замял дело. Впрочем, ему ничто не грозило, даже если бы все открылось. Со мной работал Юнек, примерный сотрудник, который при всех обстоятельствах своего не упустит. Олеяржу нужен был контраст между ним и таким недотепой, как я. Должен же он был показать, что в полиции есть и способные стражи закона. Паршивую овцу прогнали из стада. Кто знает, может, Юнек действует с ним заодно.
— То, что вы говорите, заслуживает внимания, не исключено, что тут есть рациональное зерно, — тихо произнес Гмюнд. — Но на вашем месте я не стал бы выдвигать обвинение, пока вы не получили доказательств. Простите мою откровенность, но сейчас это попахивает спекуляцией. Советую вам проявлять осторожность и держать язык за зубами. Если вы правы и Олеярж узнает, что против него что-то затевается, то разговор у него с вами будет короткий. Очень короткий.
Я хотел было возразить, но промолчал. Он был прав. Гмюнд какое-то время задумчиво и с интересом глядел на меня. А потом добавил:
— И все же вы могли бы проверить вашу гипотезу. Расскажите ему о своем предположении, что Пенделманова погибла из-за того, что слишком… добросовестно относилась к своим профессиональным обязанностям. Если ее работа и впрямь была связана с городской застройкой, Олеярж не станет скрывать от вас этот факт. Поверните беседу таким образом, чтобы он сам заметил связь между делом Пенделмановой и новым убийством, и последите за его реакцией. Потом мы все вместе ее обсудим и, возможно, узнаем что-то новое.
Я согласился. С удивлением обнаружил, что еды больше не осталось: вернее, вся она перекочевала в мой живот. Я все съел. И не почувствовал вкуса снеди, которую машинально закидывал себе в рот — под гипнотизирующим взглядом Гмюнда я словно не отдавал себе отчета в том, что делаю. Я допил свою рюмку. Внезапно на меня навалилась усталость, веки отяжелели. Мне не хотелось уже размышлять об убийстве архитектора Ржегоржа и о видении в Слупском храме, я мечтал только о сне без сновидений. Поднявшись, чтобы уходить, я пытался скрыть, что колени у меня подгибаются.
Прунслик проводил меня до гостиничного холла. Подремав на подоконнике, он снова был как на пружинах. Когда я протянул ему руку, он приподнялся на цыпочки и приглушенным голосом сказал:
— Story, как из Торы, а, господин К.? И только нечистый знает, чем все закончится.
Я был слишком утомлен после ужина и волнующей беседы, чтобы задумываться над его загадками, к тому же я начал к ним привыкать. Как и ко всему прочему.
Но вымер город весь — и пусто в Праге, словно в старом склепе.
Предыдущий день, ушедший ночью, пока я был в счастливом забытье, вернулся ко мне, словно бумеранг, на следующее утро. Я уже знал, как это больно, подобное случалось со мной и прежде.
Я, пошатываясь, добрался до ванной. После ужина, заказанного вчера для меня Гмюндом, мне было муторно, зеркало отражало мое опрокинутое лицо; из-за того, что я выпил слишком много вина, под глазами появились фиолетовые круги. Стоило мне только вспомнить о ногах на флагштоках перед Центром конгрессов, как содержимое желудка рванулось вверх.
Увидев меня за завтраком, госпожа Фридова молча встала из-за стола, наполнила стакан водой из-под крана и бросила туда таблетку растворимого аспирина. Она наверняка решила, что я был в пивной, но мне совершенно не хотелось разубеждать ее. Я ждал, что она вот-вот начнет ворчать, что я совсем опустился — а я знал это и без нее. В последнее время она снова подобрела ко мне. Твердила, что я должен подыскать постоянную работу и перестать шататься по городу — и уж тем более по ночам, что она подчеркивала особо. Я, мол, и так болен, причем именно из-за этого. Я молил Бога, чтобы она не отказала мне от квартиры.
Уйдя в свою комнату, я решил позвонить Олеяржу. Набирая номер, я случайно глянул на свою виноградную лозу. Дни, когда ей было у меня хорошо, давно миновали. Теперь она казалась совершенно засохшей. Я сказал себе, что, выходя на улицу, непременно захвачу ее и прямо вместе с горшком выброшу в мусорный бак. И тут же забыл об этом.
Олеярж нервничал, он попытался отделаться от меня, заявив, что ему некогда. Когда я стал настаивать и упомянул о Пенделмановой, он разозлился еще больше. Но прежде чем бросить трубку, все же промямлил, чтобы я зашел к нему в конце недели. На вопрос, когда ему удобнее — утром или ближе к вечеру, мне ответили короткие гудки. Я расстроился, что полковника совсем не заинтересовали мои слова. Едва я положил трубку, как телефон зазвонил. Это оказался Загир. Ему, мол, нужно поработать в городе, так что, если я свободен, я мог бы составить ему компанию. Я обрадовался, потому что перспектива провести целый день в одиночестве страшила меня. Сказал себе, что на этот раз не стану обращать внимания на его болтовню, и вдруг понял, что почти соскучился по неунывающему инженеру. Я продиктовал свой адрес, и он пообещал за мной заехать.
Он появился на четверть часа раньше и сигналил под окном до тех пор, пока я не выглянул. Не выходя из машины, он помахал мне в знак того, что мы можем отправляться. Госпожа Фридова, которая посмотрела в окно в соседней комнате, заявила, что ни за что бы не села в машину к человеку, который так бесцеремонен. Интуиция ее не обманывала.
Я сидел рядом с Загиром в его спортивном автомобиле и чувствовал себя крайне неуютно. Я старался не показывать, насколько мне страшно, но инженер все равно наверняка заметил, как я напряжен и как крепко вцепился в ручку над дверцей. Я поражался, что он так ловко управляется с газом, тормозом и сцеплением — тремя металлическими рычагами, приделанными к рулю. Я спросил, надо ли было сдавать специальные экзамены, чтобы получить разрешение так ездить. Он сказал, что надо было, но что ему на это наплевать.
Мы все спускались и спускались на бешеной скорости вниз по склону к Голешовицкому мосту, и я молчал и воображал, как именно мы умрем — столкнемся со встречной машиной или врежемся в ограждение. Впрочем, подобные страхи всегда посещали меня, когда я ехал в машине, именно поэтому я даже не задумывался о получении водительских прав. Мысль об изуродованных телах, зажатых внутри груды лакированного металлолома, кровавый призрак ребенка, которого я мог бы случайно сбить на дороге, давно уже лишили меня желания нести ответственность за то или иное четырехколесное смертельное оружие.
Въехав на мост, мы немедленно увязли в пробке. Я вздохнул с облегчением и наконец-то позволил себе разжать правую руку, которой цеплялся за дверцу с такой силой, что костяшки пальцев даже побелели. Загир закурил и приоткрыл окошко. Он выглядел озабоченным: жадно затягивался, нетерпеливо постукивал по рулю короткими пальцами. Я подумал злорадно — так тебе и надо, нечего было подвергать опасности мою жизнь. Искоса я рассматривал его профиль — черты европейские, однако смуглая кожа и черные, поредевшие надо лбом кудрявые волосы говорят о восточном происхождении. Я подумал об этом еще тогда, когда впервые услышал необычную фамилию, теперь же при виде его крупного носа и маленьких черных глаз я окончательно уверился в правильности своей догадки. Мне хотелось спросить о его корнях, но я стеснялся, боясь показаться бестактным. Однако он сам заговорил об этом.
Его отец был авиамехаником. В пятидесятые годы он приехал в Прагу из Азербайджана, чтобы освоить чехословацкие спортивные самолеты. Познакомился с чешской девушкой, у них родился ребенок. На скорую руку сыграли свадьбу, однако молодая жена не захотела отправляться в Азию. Последовал развод, договорились об алиментах. Отец был мусульманином; хотя дома ему и приходилось скрывать свою веру в Аллаха, он твердо решил вернуться на родину. Он происходил из старинной обеспеченной семьи, которая при коммунистах еще больше разбогатела. Дед занимал какой-то высокий пост и был лично знаком со Сталиным. В семье рассказывали, будто Сталин собирался отправить его в отставку, но не успел, потому что умер. Вскоре отец Загира погиб, разбившись на реактивном самолете где-то в пустыне. Однако деньги на образование ребенка продолжали исправно переводиться: их давал дед, который знал внука только по фотографиям.
Я спросил Загира, того же ли он вероисповедания, что был его отец. Мне почему-то пришло в голову, что полученные им по почте угрозы могли быть как-то связаны с этим, хотя все прочие — Пенделманова, Ржегорж и Барнабаш — в мою гипотезу не вписывались. Однако я попал пальцем в небо, потому что инженер заявил, что верит лишь в три вещи — в женскую красоту, автомобильную скорость и удобство домов, которые он проектирует.
Мы ехали шагом, пешеходы двигались по тротуарам быстрее нас. Самыми шустрыми были велосипедисты и посыльные на маленьких мотоциклах, которых становилось вокруг все больше. Над шоссе повисло облако ядовитого смога, а поскольку давление было низким, оно неуклонно надвигалось на пешеходов, радовавшихся тому, что сегодня они оставили свои машины в гаражах. В половине десятого мы добрались до перекрестка Сокольской и Житной, и Загир припарковался на Галковой улочке.
Мы отправились фотографировать полуразвалившийся дом середины восемнадцатого века, последний, что сохранился еще среди сплошных развалин на улице «В туних». Владельца у него не было, так что если бы не управление по охране памятников, его давно бы уже разрушили. Загир сообщил мне по секрету, что дом наконец-то решено сносить, потому что за те годы, что в нем не жили, его состояние стало безнадежным. На это как раз и был расчет, такая же участь постигла десятки зданий, ценных с исторической и художественной точек зрения, причем не только в Праге, но и по всей стране. После смены политического режима инвестор тут же нашелся, но его интересовал лишь земельный участок. Надо было спокойно дождаться того момента, когда дождь и ветер разрушат дом до такой степени, что его придется сносить. Это должно было случиться в течение ближайших нескольких месяцев, и Загир уже спроектировал офисное здание, некий высотный «бизнес-центр», как он его именовал. Стоило прозвучать этому отвратительному слову, как сердце мое сжалось от ужаса: а что же Штепан, расположенный неподалеку? Не затмит ли его новый молох? Не лишит ли солнца и воздуха? А бедная колокольня? Что станется с несчастным крошечным Лонгином?
Но еще не все потеряно.
Пока Загир прыгал на одной ноге вокруг фотоаппарата и таскал туда-сюда штатив, я прогуливался по улице «На Рыбничку», наслаждался ее безмятежностью и постепенно проникался спокойствием приходского храма, тихо отдыхавшего подо мной на пологом склоне. Гул чумазой Праги доносился до меня едва-едва, сходившиеся улицы Житная и Ечная не слишком больно сжимали меня своими челюстями, потому что челюсти эти были еще далеко друг от друга. На какое-то время мне почудилось, что я нахожусь за городом, но при этом в окружении многоэтажных домов. Я даже прислушался — не запоет ли в каком-нибудь из дворов петух.
И снова тоска, снова мука. Я вдруг осознал, что, кроме музыки из радиоприемников, шума кухонных комбайнов, автомобильных моторов и строительных механизмов, не услышу ровным счетом ничего. И ничего не увижу. Не увижу тысячи башенок над крутыми красными крышами домов, не увижу черных дворов, узеньких входных дверей и маленьких окошек, каменных или деревянных перекрестий стенных опор и полукруглых крышечек-заслонок на белых печных трубах самой разной формы. Моего города здесь уже нет — единственного города, где я мог бы чувствовать себя как дома и защищать его, не щадя жизни и забыв о своей природной трусости. Города, от которого я мог бы зависеть — в той же степени, как и он зависел бы от меня, города, где я мог бы трудиться в цеху пивоваров, кожевенников или сплавщиков леса и где единственным моим желанием было бы сохранять неизменным порядок вещей: чтобы город и мое в нем обиталище не погибли при наводнении, при пожаре или нашествии чужаков… и чтобы город не сровняли с землей представители моего же народа.
На скале высоко над Прагой, там, где среди зелени вышеградских парков археологи отыскали полуразрушенную каменную кладку стен и подвалов, стоял когда-то как раз такой город с замком посередине. Город был огромный, тысячу лет назад он считался крупнейшим в мире, его можно было именовать святым, потому что он по праву гордился самым большим числом храмов в пересчете на число жителей. Там были базилика Святого Лаврентия, часовня Святой Марии Магдалины, ротонда Святого Иоанна Евангелиста, часовня Святого Ипполита, часовня Святого Петра, часовня Святого Креста, ротонда Святой Маргариты, храм Усекновения главы Иоанна Крестителя, храм Святых Петра и Павла, маленькая церквушка Святого Климентия, где был крещен святой Вацлав. И часовня Тела Господня там тоже была. А рядом с храмами располагались стобашенные дворцы вельмож и воевод и изящные домики мещан; мастерские кузнецов и кожемяк из-за шума и вони стояли с подветренной стороны у городской стены, неподалеку от мясных лавок и обитаемых тогда Карловых ворот с девятью острыми башенками, вблизи красивого форта, называемого Малой крепостью, с которой в четырнадцатом веке могли сравниться разве что Свинские ворота Нового Города. Пятнадцать пивоварен заботились о том, чтобы у вышеградских жителей не иссякали силы для труда и молитвы. Из-за неровного рельефа местности — из-за скал, долин, обрывов и оврагов с бессчетным множеством потоков и омутов — в городе были сооружены сто шестьдесят каменных и деревянных мостов и мостиков. На месте нынешнего кладбища над землей возносились висячие сады Либуши и буколические рощи с языческими святынями, окруженными менгирами[32] — каменными символами плодородия. Чуть дальше, там, где сегодня волейбольные площадки, располагался легендарный Либушин лабиринт, яблоневый сад с причудливыми аллеями, куда путников привлекал одуряющий аромат цветов или спелых плодов, но выбраться откуда удавалось лишь самым сообразительным, ответившим на вопрос, который задавала им своими жуткими устами статуя княгини Либуши, таившаяся в самом сердце лабиринта; прочие же, хотели они того или нет, превращались в вассалов княгини. Прекрасный город стерегли не только ворота, но и две исполинские башни, одна черная, восьмигранная, в раннероманском стиле, скупо украшенная лишь небольшими окнами, со стенами толщиной в три сажени и угрожающе вздымающимися зубцами, а вторая призматическая, беломраморная, волшебно сияющая новизной, несмотря на то, что возвышалась она на утесе над излучиной реки еще с доязыческих времен. У нее не было ни единого окна, и насколько светлой казалась она снаружи, настолько же темной была внутри, и когда ее гарнизон намеревался подняться на верхнюю галерею, ему приходилось, пробираясь по деревянным перекладинам и длинным приставным лестницам, пользоваться факелами. Давным-давно, в самом начале времен, в ней был вырыт глубокий колодец, о котором шла молва, будто он проходит сквозь всю скалу, минует реку и идет еще дальше; совсем рядом с этим колодцем в новые времена прокопали проклятый туннель. И вот уже много лет мы проезжаем сквозь священную скалу в своих автомобилях и трамваях, будто кто-то дал нам на это право. Слава Богу, туннель не задел стенок волшебного колодца — инженеры и проходчики были скорее удачливы, чем умны. Согласно легенде, на самом дне колодца спит на золотом ложе Либуша, ожидая того дня, когда вновь понадобится своему народу. Скала поднимается над речной гладью как раз в том месте, где дно Влтавы резко уходит вниз; подводная часть скалы в семь раз превосходит ту ее часть, что видна людям. Никому еще не удалось измерить глубину черной бездны под Вышеградом — никакой шхуне было бы не под силу погрузить на борт такой длинный канат, опустить в воду такой тяжелый отвес. А в этой бездне лежит золотой алтарь из храма Святых Петра и Павла, кощунственно сброшенный туда бандой гуситских головорезов. Легенда гласит, что тот, кто извлечет его со дна, станет править Чешской землей.
Жители Вышеграда тешили себя надеждой: вот схватят они одноглазого тирана-таборита,[33] утопят его в этом колодце, закроют колодец досками и устроят на этом импровизированном помосте торжественный пир. Однако же война гуситов с Вышеградом закончилась иначе, королевский гарнизон не устоял. Кто где погиб, тот там и остался, потому что гуситские священники не дозволили хоронить мертвых врагов. Над городом пронесся смерч религиозного фундаментализма, уничтожив на своем пути практически все, так что сохранились лишь тени — храма Святого Петра, крепостных стен… Этот ужас пережила без потерь и счастливо — ибо в любившем все перестраивать девятнадцатом веке ее должно было разрушить шоссе — только ротонда Святого Мартина: памятник средневековой Атлантиды, с каковой по праву можно было сравнивать город дворцов Вышеград. Венец, блистающий над Прагой, которая до сих пор не может отыскать себе равных среди городов мира. Ein anderes Paradies an der anderen Seite; da hab ich mein Herz verloren, Herr[34] Прунслик. Вертикаль, по которой Прага поднималась к звездам. Прага была красивее, чем Вавилон. Прага была красивее, чем Рим.
По вертикали можно и подниматься, и опускаться. Наше неуважение к творчеству предков страшно, и расплата еще впереди. Лучше всего дается нам искусство крушить, больше всего мы любим начинать с нуля, с чистого листа, с зеленой травы, которую так легко залить бетоном. Главное, чтобы попроще, главное, чтобы практично. Жажда убивать прошлое въелась в наши души, инстинкт уничтожать однажды созданное неистребим. Ян Жижка, этот вооруженный топором палач чешского смирения, возведший его на окровавленную плаху, был худшим в истории воплощением чешского мужланства, устрашающим образцом азиатского варварства и хамства, нашим горем, нашим позором в глазах всего мира: это из-за него спустя шесть сотен лет дрожат у нас руки. Разорение им Вышеграда, наипрекраснейшей камеи романской Европы, по своим последствиям не уступает «обновлению» Праги на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков. А если бы даже самого Жижки при этом и не было, то его кровожадный пес Желивский, террорист в священническом одеянии, играючи с помощью своих головорезов справился бы с порученным делом. Если бы не эти деревенские бандиты, что понаехали тогда грабить Прагу (а мы до сих пор зовем их именами кварталы и улицы), матерь городов чешских наверняка и сегодня имела бы постройки, сгинувшие с лица земли спустя много лет после их буйств: остались бы с нами храм Святого Иоанна на Боишти, храм Святого Лазаря у Карловой площади, дворец Вацлава на Здеразе и соседний монастырь босых августинцев, Гельмовы мельницы в Петрском квартале, Свинские и Горские ворота, Малиржская башня, Святовацлавские купальни, живописное Подскалье, черный Петрский квартал, а также, возможно, и весь еврейский квартал, этот зачарованный пражский лабиринт, грязные улочки которого исподволь меняли тебя и отпускали иным, чем ты ступил на них. Могла бы уцелеть и часовня Тела Господня, ибо не будь этих проклятых чашников, история пошла бы по другому пути. Но все погибло из-за гуситского движения — нет, не только из-за него самого, но и из-за его последствий, и такова была великая чешская культурная революция.
Слепой народ — слепой вождь. Как могли чехи не поддаться искушению?
Слепцы пришли и разрушили город, простоявший сотни лет, не умея оценить красоту, которую не видели. Куда подевалось смирение перед Богом? Его дети, их предки, возвели город. Интриган из Гусинца[35] не был бы сожжен, если бы преисполнился смирения, если бы не страдал мессианским комплексом, если бы не дал одурманить себя видением лавров мученика. Еще лет пять — и он наверняка дождался бы соглашения, того или иного, но не окропленного чешской кровью. Не было бы ужасов, связанных с адамитами и пикартами,[36] не расцвело бы пышным цветом насилие против представителей своего же народа, чернь не выбрасывала бы дворян из окон — на острия пик и алебард, не случилось бы поражения на Белой Горе,[37] чешская знать не закончила бы свои дни на плахе. Однако произошло именно так, и виноват во всем тот, кто изрекал мрачные пророчества, со дня на день ждал Армагеддона, доводил толпы до фанатичного исступления и в конце концов разжег пламя, которое испепелило и его самого, и всю страну.
Будь я советником чешского короля — а еще лучше королевы, ибо женщины, в отличие от мужчин, не любят рисковать сразу всем — я бы настоял на издании охранной грамоты. В ней под страхом лишения всего имущества было бы строго-настрого запрещено сносить любое здание раньше, чем через сто лет после того, как о сносе принято официальное решение. Люди больше бы думали о потомках. Новостройки появлялись бы куда реже, город бы не менялся, каждый новый камень клался бы по зрелом размышлении нескольких поколений. Я уверен, что в таком случае мы не бродили бы сейчас по бульварам, переменчивым, точно воды реки — но лишь до тех пор, пока не придет большая вода и не затопит набережные. Я верю, что по Старому и Новому Городу мы ходили бы куда спокойнее — средневековые улочки, арки и порталы, аркады, укрепленные углы домов с башнями принудили бы бронированные лимузины уменьшить свою убийственную скорость и прогнали бы их за городскую черту: на серые магистрали, где им самое место и где, будь моя воля, они все разом взлетели бы на воздух в какой-нибудь грандиозной автокатастрофе. Город принадлежит пешеходам, их неспешным шагам и грохоту ободьев, скрипу деревянных колес на выбоинах, на округлых булыжниках мостовой.