102714.fb2
- Павел Иванович, насколько я понял, у Кости не дальтонизм, а полная цветослепота. Если не считать неизвестный людям цвет тау...
- А, и ты туда! - тоном приятно удивленного человека произнес директор. - Вы посмотрите, какой стал? Цвет тау!..
- И надо сначала разобраться во всем, - выкрикнул Вадим, - а потом уж!..
- Ну, Костя! - едва ли не сквозь слезы сказала Луконина. - Ну ты-то хоть что-нибудь скажи!.. Павел Иванович, он в отпуске был. И в деревне у него началась эта цветослепота из-за семьи.
- Так ты, Дымкин, женат? - удивился директор.
- Не из-за семьи, - резко сказал я, - а из-за свиньи! И вообще я увольняюсь... Не могу работать.
- Гм!.. - Директор высоко поднял свои густые брови и плотно сжал губы. С секунду подумал и спросил: - Из-за свиньи, значит? Это кого ж вы свиньей называете, Дымкин? Так, были в деревне, поскандалили с кем-то вот так же, как с Ниготковым, и назвали человека свиньей? Возможно, и это надо будет выяснить.
- Все не так... - сказал я, хмурясь.
- Возможно! - Павел Иванович сел на табурет. - Думаю, что не так. Рад бы думать! Но из чего это видно?!. А вижу другое: вы, Дымкин, сегодня наговорили Диомиду Велимировичу таких грубостей, что он вынужден был уйти домой. И только по его просьбе мы не стали вызывать "скорую". И конечно, за такие вещи вам придется ответить. Даже если у вас и были какие-то причины и основания высказать Ниготкову свою неприязнь.
- Ну что ж, Павел Иванович, - сказал я. - Ответ так ответ.
- Все знаете, - подымаясь, спросил директор, - что сегодня художественный совет будет не в три тридцать, как обычно, а в половине пятого? А вы, Константин, не забудьте, зайдите. Я вас жду. Возможно, и Диомид Велимирович будет. Тогда и поставим все точки над "i".
Директор ушел. Ребята заговорили все разом. Наперебой расспрашивали меня о подробностях того деревенского происшествия, старались сразу все понять, думали, что это так просто. Я кое-как, коротко и сумбурно, отвечал на их вопросы. Не очень-то хотелось рассказывать обо всем этом...
Мне надо было представить на художественный совет три хроматически тонированных варианта.
Мы с ребятами сообща завершили начатую мною работу - я сам закончить ее уже не мог. Я делал только то, что не требовало способности различать, оценивать цвета. Так что к началу художественного совета все работы наша группа подготовить успела.
На обсуждении наша работа, как было очевидно, признавалась более чем удовлетворительной. Конечно, были и критические замечания. Нам дали много ценных рекомендаций, посоветовали кое-что изменить, доработать и тем самым значительно улучшить наше произведение.
Потом слово взял старший колориметрист фабрики Степан Егорович Дашкевич.
- Товарищи, я должен напомнить, - начал этот толстячок своей бодрой скороговоркой, - о том, какое решающее значение имеет предметно-смысловая сторона цвета в декоре. Чтобы дать оценку цветовой композиции, выявить цветовую гармонию...
Я сидел не за огромным эллипсным столом, а у стены, противоположной той, где была дверь. И, признаться, далек был от того, чтоб с большим вниманием слушать Дашкевича.
Подняв лицо, я неожиданно среди сплошь черно-бело-серого интерьера увидал фиолетово-розовое, яркое пятно. Клякса!
У противоположной стены, далеко в углу, стараясь быть неприметным, одиноко сидел на последнем стуле Ниготков. Опершись локтями о колени, он глядел в пол. То ли слушал, то ли думал. Его лысый фиолетовый череп сиял словно некий прожектор. Мне очень не хотелось, чтобы он меня видел: ведь я его, кажется, оскорбил утром, он даже от этого захворал и вынужден был на некоторое время уйти домой. Я опустил голову и с удивлением увидел, что мои руки стали ярко-изумрудными, словно я их только что окунул в жидкие зеленые чернила. Тогда как все вокруг было в черно-белой, серой гамме (конечно, кроме Ниготкова). Однако и в других местах в зале произошли кое-какие изменения.
Все присутствующие, человек тридцать, с улыбками на лицах, иногда вдруг делясь мнением друг с другом, слушали старика Дашкевича. Он рассказывал о каком-то американском владельце ресторана, который весь интерьер своего заведения выкрасил в кровяно-красный цвет. И что же? Это подтолкнуло посетителей к спешке, и оборот значительно увеличился. Но неизвестно, не сократилась ли в дальнейшем в несколько раз посещаемость ресторана?!. Потом Дашкевич что-то говорил о том, как в каком-то кафе в экспериментальных целях неожиданно сменили цвет освещения, и сельдерей стал ярко-розовым, бифштекс - сероватым, молоко - кровавым, рыба багровой, салат - грязно-голубым; естественно, что разговоры и смех у посетителей кафе тут же прекратились, многие испытали даже тошноту...
Дашкевич сыпал и сыпал своей приятной скороговоркой. И я видел, что все присутствующие слушали рассказчика с интересом и вниманием и именно поэтому почти все - человек тридцать - подернулись легким флером, словно каждый человек был окутан нежно-салатной дымкой.
Теперь мне кое-что становилось понятным: присутствующие находились в хорошем настроении и поэтому сквозь блеклый, нейтральный цвет тау излучали едва-едва уловимый зеленоватый тон: два-три человека были покрыты смарагдовой дымкой, один яблочно-зеленой, двое фисташковой. А одна женщина была окутана дымкой цвета цейлонского чая. Тогда как стены зала, пол, потолок, весь интерьер - все неживое - было белого, черного и чистого серого цветов, как в черно-белом фильме. Картина перед моими глазами была совершенно необычная, невероятная. Я видел, как Ниготков, не меняя позы, поднял свое одутловатое лицо и бляшками бесцветных глаз уставился на меня. Что значил этот розовато-фиолетовый панцирь, которым он был покрыт?
Я толкнул Бориса в бок и шепотом спросил!
- Какого цвета мои руки?
- Что?
- Мои руки какого цвета? - Я выставил перед ним свои руки.
- Обычного. Не волнуйся, перестань, Костя.
- А Ниготков? Какого он цвета? Вон он в углу...
- Всякие там у него цвета. Сам он... ну обычного. Пиджак зеленый, галстук желтый, рубашка бежевая, брюки, по-моему, синие...
- Все ясно, - сказал я и выпрямился.
Я очнулся от своих размышлений, когда вдруг услышал, что речь идет обо мне.
Не голос давно, возбужденно говорившей Эммы, а плавающий, неизвестно с чем резонирующий аккорд вывел меня из задумчивости. Казалось, в воздухе витала короткая, сама собой натянувшаяся струна и кто-то невидимый быстро и сильно водил по ней чувствительным смычком, и звук метался по всем октавам... И еще это было похоже на песню и плач, на удивительно плавно меняющийся звукоряд изгибаемой пилы. На фоне этого непрерывного звучания более или менее ритмично тренькала какая-то прозрачная звуковая капель...
Вся фигура Эммы подернулась легким оранжевым флером.
- ...поэтому вы, Герман Петрович, - обрушивала она свои сердитые слова на главного инженера, - так и считаете. А по-моему, потому-то ничего странного и нет в том, что именно наш лучший колориметрист-тонировщик и заболел таким ужасным дальтонизмом... поэтому с ним и случилось такое заболевание, потому что он очень чувствителен к цвету, работает... он работал с ним. Вот вы, Герман Петрович, непосредственно с цветом не работаете, так с вами... у вас никакого дальтонизма такого ужасного не будет... не произойдет, потому что для вас цвет не имеет решающего значения... А вот у Кости Дымкина...
То ли из-за волнения она сбивчиво говорила, то ли из-за этого плавающего звука до меня долетали не все ее слова - не знаю почему, но речь Эммы показалась мне странно прерывистой. А тут вдруг я совсем перестал ее слышать.
Я выпрямился на стуле. Эмма двигала губами, открывала рот - что-то говорила мне, что-то спрашивала, но я ее не слышал. В то время как шум в зале - негромкие слова, шепот, как кто-то двинул по полу стулом, шелест бумаги - я слышал хорошо.
Невидимая, как бы сама по себе в воздухе натянутая струна неистовствовала и плакала. Я еще ничего толком не понимал. А на фоне этого струнного плача, может быть, в такт моим собственным сердечным ударам, часто позванивала прозрачная капель. И вместе с этой капелью в нос мне ударил непереносимый запах искромсанной свежей картофельной ботвы - запах, какой бывает после сильного града.
Я зажал нос пальцами и стал дышать ртом, но запах все равно ощущал.
Один за другим все присутствующие повернулись ко мне.
Павел Иванович, наш директор, встал и спросил меня:
- Дымкин, что с вами? Кровь из носу пошла? Врача, может, вызвать?..
- Да нет! Что вы, - улыбнувшись, громко, по-моему, даже слишком громко сказал я. - Просто я ее не слышу!..
- Эмму Луконину? А меня слышишь?
- Конечно, слышу! Всех слышу и все слышу. И какая-то струна еще словно плачет и капельки дзинькают, - улыбнувшись, полушутливо сказал я.
Многие зашушукались, с внимательными, серьезными лицами поворачивались в мою сторону, сдержанно кивали друг другу.
Поднялась со своего места и стала что-то говорить Эмма Луконина. Все повернулись к ней. Она то и дело обращалась ко мне и что-то мне говорила. Я лишь видел, что она что-то спрашивает у меня, но не слышал ни одного ее слова.
Борис негромко сказал мне:
- Эмма спрашивает, как называется такое заболевание. И просит тебя рассказать, как и что произошло там с тобой, в деревне...